Сканирование: Янко Слава
yanko_slava@yahoo.com
| | http://www.chat.ru/~yankos/ya.html | Icq# 75088656
23.04.01
Издание
осуществлено при поддержке института "Открытое общество" (Фонд
Сороса) в рамках мегапроекта "Пушкинская библиотека"
This edition is published with the support of
the Open Society Institute within the framework of "Pushkin Library"
megaproject
Коллекция "Философия по краям" Серия "1/16"
1/16
Jacques
Derrida
De la grammatologie
LES EDITIONS
DE MINUIT

Жак Деррида
О грамматологии
Перевод с французского и вступительная статья Наталии
Автономовой
AD MARGINEM
Художественное оформление — Андрей Бондаренко
Данное
издание выпущено в рамках программы Центрально-Европейского Университета "Translation Project" при поддержке Центра по развитию
издательской деятельности (OSI - Budapest) и Института "Открытое общество. Фонд
Содействия" (OSIAF - Moscow)
Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин"
при поддержке Министерства иностранных дел Франции и посольства Франции в
России
Ouvrage realise le cadre du programme d'aide a
la publication Pouchkine avec le soutien du Ministere des Afiaires Etrangeres
francais et de 1'Ambassade de France en Russie
ISBN 5-93321-011-0
© Editions de Minuit. Paris, 1967 ©
Издательство "Ad Marginem". Москва, 2000
Грамматология:
основные понятия
Восполнение, восполнительность
Грамматология:
шаг за шагом Часть первая.
Письмо до письма
Глава первая. Конец книги и начало письма
Глава вторая. Лингвистика и грамматология
Глава третья. Грамматология как позитивная наука
Алгебра: таинства и прозрачность
Часть вторая. Природа, культура, письмо
Глава первая.
Насилие буквы: от Леви-Стросса к Руссо
Письмо и эксплуатация человека человеком
Глава вторая.
Это опасное восполнение
Из круга вон выходящее. Проблема метода
Глава третья.
Генезис и структура "Опыта о происхождении языков"
Письмо: зло политическое и зло лингвистическое
Эстамп и двусмысленности формализма
Глава четвертая. От восполнения к истоку: теория письма
Алфавит и абсолютное представление
Другие о Деррида (продолжение споров)
Деррида:
реконструкция деконструкции
Неразрешимости: лексико-семантические
Неразрешимости: синтаксические
Неразрешимости: перформативно-прагматические
Другие мыслительные координаты?
Общий фон: европейское и французское
Грамматология — во Франции и у нас
Трудности специфические: терминология
Письмо, прото-письмо (ecriture, archi-ecriture)
Членораздельность, артикуляция (articulation
Восполнение, восполнительность (supplement, supplementarite)
Представление, репрезентация (representation)
Собственный, собственность, собственно, свойственный,
свойство (propre, propriete, proprement)
Некоторые нетерминологические слова частого употребления
Глава 1. Конец
книги и начало письма
Глава 2.
Лингвистика и грамматология
"Наружа"(lе dehors) и "нутрь"(lе dedans)
Глава 3. О
грамматологии как позитивной науке
Алгебра: таинства и прозрачность
Ребус и соучастие (перво)начал
Часть 2. Природа, культура, письмо
Глава 1. Насилие
буквы: от Леви-Стросса к Руссо
Письмо и эксплуатация человека человеком
Глава 2.
"Это опасное восполнение..."
Из круга вон выходящее (l'exorbitant). Проблема метода
Глава 3. Генезис
и структура "Опыта о происхождении языков"
Письмо: зло политическое и зло лингвистическое
Важный спор: об "экономии" сострадания
Начало спора и построение "Опыта"
Эстамп и двусмысленности формализма
Это "простое движение перста". Письмо и
запрещение инцеста
Глава 4. От
восполнения к истоку: теория письма
Алфавит и абсолютное представление
Писать "О" Деррида. Роман Ганжа
Содержание
Наталия Автономова. Деррида и грамматология..................................................
7
Жак Деррида. О грамматологии
Предварение...................................................................................................... 111
Часть первая. Письмо до письма
Экзерг.................................................................................................................115
Глава первая. Конец книги и начало письма.........................................................
119
Программа.......................................................................................................119
Означающее и истина.......................................................................................124
Записанное бытие.............................................................................................134
Глава вторая. Лингвистика и грамматология.....................................................
144
Наружа и нутрь.................................................................................................
147
Наружа сеть нутрь.............................................................................................
164
Трещина...........................................................................................................
192
Глава третья. О грамматологии как позитивной науке.................................
204
Алгебра: таинства и прозрачность........................................................................
205
Наука и имя человека.........................................................................................
215
Ребус и соучастие (перво)начал
......................................................................... 223
Часть вторая. Природа, культура, письмо
Введение в "эпоху
Руссо"............................................................................237
Глава первая. Насилие буквы: от Леви-Стросса к Руссо..............................
241
Война имен
собственных............................................................................
248
Письмо и
эксплуатация человека человеком.............................................
263
Глава вторая.
"...Это опасное восполнение"
............................................. 291
От
ослепления к восполнению...............................................................
294
Цепочка
восполнении ................
.......................................................... 306
Из круга вон
выходящее. Проблема метода............................................... .....
312
Глава
третья. Генезис и структура
"Опыта о происхождении языков"....... 320
I. Место "Опыта"..................................................................................
320
Письмо
— зло политическое и зло лингвистическое................................ 323
Актуальный
спор: "экономия" Сострадания..............................................
327
Первый спор и
построение "Опыта"
.................................................................. 354
II. Подражание............................................................................................
359
Интервал
и восполнение..........................................................................
359
Эстамп
и двусмысленности формализма..................................................
365
Оборот письма..................................................................................................
387
III. Членораздельность..................................................................................
403
"Это движение
палочки..." ..................................................................................403
Запись
(перво)начала..........................................................................................
419
Невма................................................................................................................
425
Это "простое
движение перста". Письмо и запрещение инцеста.............................
435
Глава четвертая.
От восполнения к истоку: теория письма.......................... 452
Первометафора................................................................................................
454
История
и систем письмен...............................................................................
468
Алфавит
и абсолютное представление...............................................................
485
Теорема и театр...............................................................................................
496
Восполнение
(перво)начала.................................................................................
508
Перед читателем — книга, очень нелегкая для чтения. Тема ее обозначена
заглавием — "О грамматологии". Граммато-логия — наука о письме, о
предмете, которого нет: есть конкретные знания о разных видах письменности, но
нет знаний о письме в абстрактном и философском смысле слова. Предлог
"о" (французское "de"
еще менее определенное — нечто из области грамматологии) выражает суть
подхода: предмет (тем более отсутствующий) не берется прямо, мы блуждаем
"вокруг да около", обходим с разных сторон то место, где он должен
(был бы) или мог бы, по нашему мнению, находиться. В книге высказывается
парадоксальный тезис: письмо возникло раньше речи, раньше языка. На этих страницах
мы постараемся прояснить смысл этого парадокса.
Конечно, были свои причины, по которым письмо стало главным героем
толстой книги. Их много, и они разные. Одна из причин связана с тем, о чем
сейчас много говорят: это разрастание, разбухание слоя посредников, а также
умножение форм деятельности, порождаемых затрудненной коммуникацией в обществе.
Приходится вводить много промежуточных звеньев, чтобы люди могли понять друг
друга. Это стало заметно и в обыденной жизни, и в познании. Казалось, не
осталось ничего прямо и непосредственно данного, наличного, несомненного. Где
только ни искали новые опоры: в очевидностях обыденного человеческого существования,
в механизмах бессознательной психики, в мельчайших фактах познания, в самой
жизненной стихии. Одним казалось важным целиком очистить сознание, с тем чтобы
увидеть механизм его работы в действии, другим, напротив, как можно полнее
учесть все наслоения культурной жизни и социальные предпосылки, которые
никогда не позволяют надеяться на чистые данные сознания. В результате те
основные направления европейской мысли, для которых наука и познание были
важными предметами (рационализм с опорой на исходные интуиции и эмпиризм с
опорой на чистые научные факты), разочаровались в своих программах и пришли, по
сути, к общей теме — к посредникам и предпосылкам познания, без которых ничто
"очевидное" и "достоверное" невозможно.
Прошло уже немало времени с тех пор, как философам стало ясно; подобно
тому, как в XIX веке главной проблемой для философии была
[8]
проблема сознания, так в XX веке на это место претендует язык: самодостаточный
субъект стал "учеником текста". Само слово "язык" понимается
при этом достаточно широко: это и естественный язык, и языки науки и культуры,
и язык как способ человеческой связи. Без языка, без осознания его роли было бы
невозможно, по сути, ни одно философское построение в аналитической или
герменевтической философии, у Хайдеггера или Витгенштейна. Уже в 1943 году,
когда над Парижем кружили бомбардировщики, вышла в свет книга Сартра
"Бытие и ничто", а в далеком Нью-Йорке, в Школе свободных
исследований, встретились Роман Якобсон и Клод Леви-Стросс, и эта встреча стала
историческим событием, предвестником французского структурализма 50—60-х годов,
основанного на перенесении методов исследования языка на такие социальные
предметы, как мифы, системы родства, маски, различные установления и
механизмы, факты истории идей. Французский структурализм был научной
программой, а не философией, но его цели соответствовали главным интересам
современной философии, ищущей новые модели значения и понимания.
Общая картина умонастроений во Франции 60-х годов определялась
различными темами, сосредоточенными вокруг "конца философии".
Выражалось это по-разному: и как призыв перейти от теории к политической
практике (марксисты и сартровцы), и как призыв строить научную философию
("теоретический антигуманизм" Альтюссера) на месте идеологических
конструкций, и как подведение итогов эпохи господства имперского западного
разума (в мире заканчивалась эпоха колониализма) и критика
"этноцентризма", сопровождавшаяся широким интересом к "экзотическим"
объектам. Деррида отвечает на эти запросы к философии двояко: широкомасштабной
и все более расширявшейся критикой всех "центризмов" европейской
мысли и вместе с тем — спокойной и совсем не революционной радикальностью (в
этимологическом значении слова — укорененность) мысли о том, что принадлежность
эпохе не обязательно есть признак рабства, равно как и попытки из нее выйти —
не обязательно есть признак свободы. Деррида был с самого начала замечательно
точен в обозначении сомнительного и несомненного: ограниченность (тупик)
метафизики не есть конец философии — можно строить любые проекты критики
разума, однако уже одна только необходимость формулировать эту критику в языке
обрекает ее на провал, с чем не могут не считаться самые новаторские начинания.
Эти установки по-своему преломляются в проекте грамматологии Деррида1.
1 Эта фамилия, конечно же,
не склоняется!!! Деррида (род. в 1930 году в местечке Эль-Биар вблизи города
Алжира) - выходец из алжиро-еврейской семьи, которой позднее пришлось
иммигрировать во Францию. Может быть, это его "аутсайдерское"
положение дало начало тому нестандартному пути, который прокладывался книгами и
преподаванием - в престижных, но необычных преподавательских местах - при
явной его несовместимости с традиционным университетом. С середины 70-х годов
он систематически посещал Америку с докладами и лекциями, в чем тоже
выражалась его маргинальная позиция.
Поначалу Деррида хотел быть писателем, потом -
философом. Впервые он обратил на себя внимание в 1966 году в Балтиморе на
коллоквиуме с именитыми французскими участниками. В следующем году он издал в
Париже три книги ("Голос и явление", "Письмо и различие",
"О грамматологии"), о которых заговорили; потом еще три
("Рассеяние", "Границы философии", "Позиции"), о
которых заговорили еще громче; далее писал и печатался обильно и непрерывно -
за 40 лет 40 книг. В 1980 году он удостоился посвященного ему коллоквиума в
Серизи-ла-Салль ("Цели человека"); это повторилось в 1992
("Переход границ") и в 1997 ("Автобиографическое
животное") годах. Сейчас имеет статус главной нестандартной знаменитости в
западном философском (или литературно-философском) мире.
[9]
Книга "О грамматологии" (1967) вышла почти одновременно с
другими работами Деррида — "Голос и явление" и "Письмо и
различие": из заглавий видно, что все они во многом перекликаются и
поясняют друг друга. Книга появилась в ближайшем соседстве с такими знаменитыми
произведениями, как "Слова и вещи" Фуко и "Ecrits" Лакана,
с "Критикой и истиной" Барта, который еще в 1953 году ("Нулевая
ступень письма") пользовался категорией письма для выяснения специфики новых
подходов в литературоведении и литературной критике. В плеяде структуралистов и
постструктуралистов Деррида стоит как человек со своими темой, предметом и
подходом. Своей эмпирией стали для него философские и литературные тексты,
точнее, этим предметом стали несистемное в философских текстах и те
художественные тексты, которые заостряют нашу способность видеть эту
несистемность. Своим способом работы с текстами стала для него деконструкция —
разборка и сборка — философской традиции западной разума. Именно в книге
"О грамматологии" была впервые развернута — и концептуально, и
эмпирически—та стратегия деконструкции, которая потом оказалась преобладающей
в его творчестве.
Таким образом, очевидно, что отношение Деррида к
структурализму было очень непростым. На страницах этой книги Деррида жестко
трактует Соссюра и Леви-Стросса, показывая неувязки и противоречия их концепций
и даже упрекая их (что случается у него крайне редко) — в
"ненаучности", вторгаясь тем самым на "чужую" территорию. И
одновременно с этим он видел в структурализме естественный и необходимый жест
— критическое беспокойство культуры по поводу языка. И потому в рассматриваемой
нами книге широко присутствует классический структуралистский материал (от
Соссюра до Леви-Стросса), но прочерчиваются также и тенденции, идущие ему
наперекор. При этом постструктуралистичность Деррида во многом определялась его
фено-
[10]
менологической закваской: его диссертация
была посвящена гуссерлевской феноменологии (она была опубликована только в 1990
году), а ранние замыслы предполагали исследование литературы как идеального
объекта. Тем самым в Деррида сложилось свое проблемное напряжение —
структуралистское внимание к языку спорило в нем с феноменологическим призывом
к обнаружению доязыковых интуиции как основы строгого знания: в данном случае
его внимание к языку было чрезмерным для феноменолога, а способ анализа -
слишком "ненаучным" для структуралиста. Но в его творчестве были и
другие влияния: Ницше и Хайдеггер, Фрейд и Левинас, толкование священных
еврейских книг и авангардистская литература — все это так или иначе участвовало
в образовании проекта деконструкции.
"О грамматологии" — книга стилистически неоднородная: в ней
есть элементы эссеистического, источниковедческого, традиционно философского,
комментаторского, игрового стиля. Правда, на фоне некоторых будущих
экспериментально-литературных работ она покажется чуть ли не академической по
стилю и приемам изложения. В этой работе можно видеть элементы
психоаналитического комментария (в нем есть общие психоаналитические темы —
сон, желание, вытеснение и даже сублимация), структуралистские (язык) и
постструктуралистские (до-язык и вне-язык) темы и средства. Семантически —
исходный парадокс (письмо до языка) поддерживается целым рядом других
парадоксов. Синтаксически — много крайностей. Есть фразы длиной по две с
половиной страницы, а есть - с рваным синтаксисом: фраза буксует, не хочет
выстраиваться, и ее приходится заново начинать, чтобы как-то продолжить. Любое
слово в принципе может приобрести статус понятия и одновременно — ритмически
повторяющегося лейтмотива. В тексте много цитат и цитатных перекличек.
Важен в нем и принцип осторожности: он обычен у французских авторов,
но в данном случае мощно усилен. Оговорки типа "так называемый"
могут относиться к чему угодно - от вполне осязаемых вещей до абстрактных
понятий (вроде "так называемый XVIII век"). Это, конечно, связано с
подкопом под установившиеся смыслы и под привычные предпосылки этих смыслов.
Иногда, переводя, хотелось сокращать эти "так называемости"
("своего рода структурализм", "некоторого рода
феноменология"). Отметим сразу же неизбежно ослабляемый в русском
переводе оттенок сослагательности, активно используемый в описаниях
экспериментальных предметов (у Руссо — "почти язык", "почти
общество"). В тексте огромное количество субъективирующих оговорок типа
"как нам кажется..." Много слов в кавычках — это значит, что все слова
чужие и значат не то, что в словаре, а что именно — неизвестно.
[11]
Сначала предполагалось, что Деррида напишет небольшое вступление для
данного русского издания, однако от этой мысли пришлось отказаться. Неизбежная
ретроспективная модернизация стала бы еще одним — и притом очень трудным —
посредником между читателем и текстом. Нам показалось лучше следовать принципам
собственного подхода Деррида к Соссюру, изложенным в данной книге: намерения
Соссюра, говорил Деррида с подчеркнутой резкостью продуманной позиции, его не
интересуют, а интересует лишь текст. А потому и мы прежде всего обратимся
непосредственно к тексту книги. Презумпция непонимания и попытка
самостоятельно разобраться представляются более уместными, чем презумпция
мнимого диалога без тяжелой предварительной работы.
Именно поэтому нам представляются неверными и обреченными на неуспех
попытки "следовать букве и духу" Деррида: для нас - людей другой
культуры, других мыслительных привычек и читательского опыта- это почти
неизбежно оборачивается подражанием, неосуществимыми перевоплощениями.
Наверное, более важно сейчас читать, стараясь думать о том, что читаешь, а
потом внятно написать о том, что удалось (или же не удалось!) понять. К такой
внятности мы и стремились, конечно по мере сил. И если читатель захочет
проработать книгу целиком (а может быть, даже и с карандашом в руках), он
сможет сам наметить (или продолжить) цепочки и ряды сплетающихся терминов — и
на материале данного текста, и на других текстах, развертывая, укрепляя, обогащая
и свой концептуальный язык, и свои возможности понимания.
Эта книга — перевод текста "О
грамматологии"; и эта вступительная статья посвящена в основном
представляемой работе, хотя и с некоторыми выходами вовне: она ни в коей мере
не претендует быть общим очерком творчества Деррида. Поскольку тема
деконструкции и принципы де-конструктивной работы были впервые запечатлены
именно в "О грамматологии", после нее легче будет следить за
развертыванием дер-ридианских тем в других работах. В данной статье несколько
разделов:
чем? (основные понятия) что? (основное содержание)
как? (отклики и оценки) для чего? (смысл проекта) исследует Деррида. И вдобавок
к этому — несколько слов о трудностях перевода книги.
Самому Деррида очень не хочется, чтобы его
описывали " как объект". Поэтому сам он никогда не даст разрешения на
какое бы то ни было описание собственной концепции в форме констатации и в
третьем лице единственного числа (типа "S
есть Р"). Каждое слово, термин, понятие
[12]
он обставляет бесконечными оговорками
запретительного свойства:
это не понятие, не термин, не метод, не операция,
не акт... Применительно к каждому слову-понятию Деррида фактически строит
запрещение его абстрактного использования: так, скажет он нам, метафизики
"как таковой", философии "как таковой" или скажем,
деконструкции "как таковой" не бывает (по-французски это как бы
запрет на употребление определенного артикля, т. е. во всех трех упомянутых
случаях — артикля "lа").
Все это мы должны как-то учитывать, но должны ли мы понимать все это
буквально и верить всему сказанному на слово? Например, если Деррида где-то
сказал, что он снял оппозицию "логического" и "риторического"
(или метафорического), можно ли считать такое утверждение само собой разумеющимся
и даже не задавать себе вопроса о том, как это вообще возможно или что стало бы
с философией, если бы это действительно было возможно? Несмотря на все
вышеприведенные отрицания, мы все же полагаем, что у Деррида есть понятия,
которые совершают свою понятийную (а не только акробатическую или танцевальную,
вслед за Ницше) работу — ничуть не хуже, чем другие философские и нефилософские
понятия. Во всяком случае, теперь, по прошествии 30 лет после выхода книги,
такое отношение представляется нам оправданным.
Многие понятия "О грамматологии" возникли под влиянием Гуссерля,
Гегеля и Хайдеггера, а кроме того, Фрейда, Ницше, авангардной литературы. Но
самое важное влияние — это, конечно, Гуссерль, прежде всего — как
исследователь проблемы внутреннего чувства времени. Из того, что настоящее
(налично-сущее, живое-настоящее) не является в самом себе неделимым ощущением,
но уже расчленяется на "уже не" и "еще не", вытекает весь
человеческий опыт, немыслимый без переживания времени с его расщепленностью,
различенностью, промедлением прошлого и запаздыванием будущего. Добавим к этому
ряд понятий Фрейда, фиксирующих неосознанное сбережение впечатлений
(непонятных, неприятных или просто невыносимых для человека) в виде
"следов" (ср. "след мнесический", "пролагание
пути", "последействие" — Деррида часто пользуется этими
фрейдовскими понятиями в их немецком варианте).
Отдельный вопрос — о влиянии иудаизма на Деррида. Прежде всего тут
можно и нужно было бы говорить о влиянии Левинаса, который ярко сопрягает две
мощные мыслительные традиции — иудейскую и христианскую, греческую. Левинас
был одновременно и толкователем священных еврейских книг, и учеником Гуссерля
и Хайдеггера, причем эти источники проблемных влияний напряженно, но гармонично
в нем сосуществовали. Иудаизм был для него некоей трансисторической стихией,
а Греция — непреходяще живым элементом любой европейской мыс-
[13]
лительной традиции. В частности, его учение о
смерти и, шире, тема бесконечного в конечном не только подхватывали
традиционные западные подходы, но и шли против них путями Торы, откровения, и
одновременно Талмуда как искусства бесконечной экзегетики и повторения одного
и того же в бесконечно варьирующихся контекстах.
Если мы к тому же настроим себя на такое обращение со словом, которое
было характерно для европейского литературного авангарда от Малларме до Бланшо
(с игрою слов — синонимов, омонимов, метафор, метонимий, других тропов и фигур,
различных звуковых ассоциаций), то в результате мы получим некоторое
представление о внешних параметрах стиля Деррида. Мы не будем даже пытаться
показать весь корпус понятий Деррида. Попробуем лишь прояснить некоторые
основные понятия данной книги и тем самым наметить путь к ее чтению, предоставив
читателю возможность самому достроить намеченные понятийные ряды, заметить
новые подстановки и взаимодействия понятий. На страницах "О
грамматологии" мы встречаем десятки понятий: противопоставленных и
взаимопереплетающихся.
Деконструкция — это латинский перевод греческого слова
"анализ". Слово это у всех на слуху — по крайней мере в России.
Деконструируемые понятия — это те, которые Деррида находит в философской традиции
западной мысли: например, сущность, явление, цель, онтология, метафизика,
наличие... Деконструирующие понятия — различного происхождения. Это могут быть
и такие понятия (главное среди них — знак!), которые находятся внутри традиции,
но выходят за ее рамки, позволяя нам переосмыслить всю проблематику означения,
и обычные понятия, взятые в особом повороте (письмо).
Здесь мы начинаем с "деконструируемого" и переходим к
"деконструирующему", хотя при желании можно было бы строить
понятийные ряды и в обратном порядке. А как нужно, как "правильно"?
Деррида очень любит "путать" и "озадачивать" читателя. Вы
хотите знать, как меня читать, — говорит он интервьюерам в
"Позициях", — все равно: можете начать с "Письма и
различия", а в центр этой книги вставить "Грамматологию", а
можете начать с "Грамматологии", а "Письмо и различие"
вставить как набор иллюстраций наряду с очерком о Руссо. А если расширить
перспективу, то можно представить себе все три работы 1967 года как одно общее
вступление к еще не написанной работе или же как эпиграф — но уже к тому, чего
вообще никогда не удастся написать. Так на наших глазах меняется угол зрения и
масштаб рассмотрения текстов.
Вместе с изменением утла зрения меняется и вид концепции. Прежде чем
перейти к обсуждению основных ее понятий, попробуем еще раз зафиксировать то
состояние сознания, для которого эти понятия значимы, и наметить некоторые
связки между ними. Например, так.
[14]
Жизнь усложнилась, от человека до истины дотянуться
все труднее, между ними — расширяющийся слой посредников, наросший в языке.
"Наличие", область данного и несомненного, отступает в бесконечную
даль. Между ним и нами вытягивается ряд ступеней, каждая из которых доносит до
нас только "след" предыдущей. Этот ряд такой длинный, что даже за
ним, на горизонте, мы отчаиваемся предполагать окончательное наличие, а
предполагаем лишь ступени-следы, сгущающиеся за нашей спиной в "прото-след".
Ступень от ступени, след от следа отличается "различием". Общую
индивидуализирующую функцию этих различий мы называем "различАнием".
Способ ее осуществления мы называем "письмом" или, скорее,
"прото-письмом" (слова "письмо" и "прото-письмо" —
это постоянно обыгрываемая метафора: ведь письмо — это расчленение потока речи
на слова, звуки и буквы, а здесь имеется в виду сам принцип расчленения,
артикулирования). Неполнота каждого следа связана с тем, что мир перед нами
предстает не в бытии, а в становлении. А точнее, одновременно и во времени
становления, и в пространстве расчлененного расположения, или
"разбивки". Каждая частица этого мира соотносится не только с собой в
прошедшем и будущем, но и со своими соседями в синхронно-настоящем. Эта
двоякая соотнесенность называется "восполнением": каждая неполнота
стремится к полноте, но никогда ее не достигает, ибо чем больше добавляется
извне, тем больше изымается из как бы наличного. Так как единое и полное
наличие растворилось во множественности следов и она бесконечна, то эта
бесконечность не может быть центрирована, иерархизирована,
"логоцентрична": отношение между отдельными ее неполнотами
определяется не логикой самотождественного разума, а логикой
несамотождественного восполнительства, побуждаемого сперва потребностью, а по
миновании потребности — воображением.
Конечно, Деррида воспротивился бы такой суммарной
картине его представлений и заявил бы, что никакой суммарной картины у него
нет; тем не менее она все же возникает, и при взгляде со стороны мы можем
исходить только из нее. А при взгляде изнутри, конечно, для Деррида главное —
не итоговая картина, а процесс работы: ему важно, чтобы вязкая толща
языка-посредника, в которой барахтается человек, не затвердела, и он старается
разбить ее трещинами, расчленить и перерасчленить. От этого — намеренная
парадоксальность его терминологии: "след" (неизвестно чего),
"письмо" до языка (потому что сквозь толщу посредников звучащая речь
не доходит, и письменная становится важнее); от него же — демонстративная
нестандартность стиля, напряженно стремящегося выговорить языком нечто
отрицающее язык.
И все же постараемся вычленить в этом процессе, как бы приостановив
его, отдельные понятия и рассмотреть их поодиночке. Все перечисленные ниже
понятия берутся только из данной книги.
[15]
Способ бытия всего, что существует (и в онтологическом,
и в антропологическом смысле). Это огромная по силе и объему абстракция,
придуманная Деррида. Истоки ее прежде всего хайдеггеровские. Однако ее можно
считать собственным понятием Деррида, концептуальным артефактом, поскольку
ничто в предшествующей традиции не может сравняться с приписываемой наличию содержательной емкостью. Для Деррида
наличие — это опорное понятие всей западной метафизической традиции. Эта
сверхмощная абстракция предполагает такие характеристики, как полнота,
простота, самотождественность, самодостаточность, сосредоточенность на том,
что в современном философском языке называется "здесь и теперь"
(настоящем как вечно присутствующем), нередко — данность сознанию.
Фактически в тексте книги этим общим именем могут быть обозначены
события, относящиеся к разным понятийным рядам. Понятие наличия пересекает
материальное и идеальное, эмпирическое и трансцендентальное, рациональное и
иррациональное, сенсуалистическое и рациональное и т. д. Атрибут наличия будет
равно соотносим с понятиями Спинозы и Гуссерля, средневековых мистиков и
современных структуралистов. В широком плане равно наличными будут и
интеллектуальные очевидности разума, и сенсорные данные, и жизнь в целом.
Наличие и наличность (иногда речь идет о накапливаемых количествах)
могут быть представлены в разных формах: как нечто просто наличное
(аристотелевский "стол"); самоналичное (точнее, наличное перед самим
собой (present a soi) — тут уже Деррида фактически фиксирует некоторую
несамотождественность, выход за пределы самодостаточности) — таковы субъект,
самосознание, когито; со-наличное (Я и другой).
Способ данности, предъявленности наличия в рамках западной
философской традиции в целом. Подобно "наличию",
"логоцентризм" - это не реально употреблявшееся в классической философии
понятие, но ретроспективно построенный образ умопостигаемости, преобладающий в
западной философской традиции.
Рассмотрим оба корневых элемента этого составного слова. "Логос"
по-гречески это разум, слово и, реже, пропорция. Преобладающим является первое
значение, но для Деррида явно важнее второе — тут он следует одновременно и
Евангелию от Иоанна, и современному структурализму "Центризм"
предполагает иерархию: для Деррида наличие центра — это помеха
беспрепятственной игре взаимозамен между элементами внутри структуры[1]1. Центрация
— это такой способ иден-
1 Derrida J.
La stmcture, le signe et le jeu dans le discours des sciences humaines. In:
L'ecriture et la difference. P., Minuit, 1972, p. 402-428.
[16]
тификации или самоидентификации чего бы то
ни было, при котором выделенный фрагмент вещи рассматривается как ее
средоточие, и все стягивается к нему, как к ядру, основе. Для Деррида (как и
для его французских современников) главное в "логоцентризме" — это
логос как "слово", или даже логос как "звук" (фония), и
только потом — как учение, знание, разум.
Иначе говоря, мысль, данная в слове и выраженная в звуке, становится
опорой самоотождествления и гарантией самодостаточности любых образований
человеческого сознания. Отметим тут две важные вещи: 1) что в греческом слове
"логос" звук начисто отсутствует, поэтому Деррида иногда приходится
усложнять свою конструкцию, предъявляя ее как фоно-логоцентризм; 2) что русский
язык, по чистой случайности, тут очень помогает Деррида: "логос" и
"голос" так близко созвучны, как им не удается быть во французском
языке. Слово и звук непосредственно являют нам жизнь человеческой души,
нарушая все критерии внутреннего и внешнего, близкого и далекого: даже если нам
кажется, что наш голос идет откуда-то извне, он на самом деле выступает как
первое и самое непосредственное проявление нашего душевного состояния.
Как и в случае с понятием наличия, сказанное не означает, что все
философы многовековой традиции пишут только в логоцентрических понятиях: в их
текстах может не быть ни "логоса", ни "голоса" как таковых,
но все равно фактически предполагается, что через какое-то число опосредующих
звеньев эти тексты и понятия можно свести к этой логосно-голосной основе.
Поэтому тезис о логоцентричности западной культуры и западной философии
провозглашается как нечто абсолютное и непроблематичное, а отдельными формами,
так или иначе сводимыми к логоцентризму, оказываются и онто центризм, и
телеоцентризм, и особенно — теоцентризм. Знаковость и теоцентричность —
особенно с момента соединения греческой мысли с христианством — выступают почти
как синонимы. (Позднее к этому списку "центризмов" — онто-тео-телео-фоно-
и проч. Деррида добавит и психоаналитический "фалло-центризм" под
влиянием лакановской концепции фаллоса как главного означающего.) Тут возможны
и разные другие кентавры и гибриды, вроде онто-теологии, онто-телеологии и
проч.; в любом случае и начала и концы, и причины и цели — все это, устремляясь
к умопостигаемости, должно быть представлено в логоцентрической форме.
Дисциплина, оформляющая проблематику наличия
и логоцентризма в единое целое. В
философский словарь нам лучше не смотреть: метафизика в данном случае не
означает ни учения о бытии в противоположность учению о познании, ни метода
познания, противоположного диалектическому учению о противоречиях. Метафизика
пред-
[17]
стает здесь прежде всего в своем
этимологическом смысле — как после-физика. Нам известно, что рождение
метафизики потребовало огромной умственной работы; нужно было отвлечься от
чувственно-данного, например, в зрительном "виде" увидеть незримый
(видимый лишь умственному взору) эйдос, а в руке, держащей палку, угадать
возможность "хватания" (понятие, поятие) вещи умом. Потом люди забыли
и об исходных чувственных впечатлениях, и о самой работе метафорического
переноса: им стало казаться, что они всегда находились в после-физике и что ее
понятия само собой подразумеваются. В качестве такого само собой
подразумевающегося богатства метафизика сохранила многие понятия (тело—душа,
вещь—идея, означающее—означаемое, явление—сущность), которые имеют вид
оппозиций, но на самом деле всегда предполагают уже достигнутое первенство
второго — "послефизического" (духовного, душевного, сублимированного,
бестелесного). Общая форма оппозиции, которую утверждает западная метафизика, —
это оппозиция чувственного и умопостигаемого. Понятия метафизики для Деррида —
это основной объект расчленения, деконструкции.
Нам важно понять, что метафизика — это именно некое дисциплинарное
пространство, топос, место. Все, что относится к области наличного и дается
нам в логоцентрическом модусе (как логос-голос), может быть увидено, схвачено,
переработано — деконструировано — только в определенном пространстве. Отсюда —
множество пространственных метафор, метонимий, других тропов, с помощью которых
Деррида косвенно пытается наметить для самого себя и показать нам и способы
движения мысли в метафизике, и главное — возможность поставить это движение под
вопрос.
Вот лишь некоторые из этих объектов и вместе с тем приемов деконструкции:
"наружа" и "нутрь", по сю сторону и по ту сторону,
превзойдение, пропасть, рисковать, действовать, как контрабандист (исподтишка),
выслеживать добычу, как охотник (точнее, охотничья собака, которая имеет тонкий
нюх на добычу), составить план местности, топтаться по сю сторону
метафизического загона, ограды, предела (cloture),
но так близко к забору, что уже, кажется, начинает виднеться что-то и по ту
сторону ограды... Постоянно подразумевается и явно требуется "двойное
прочтение", "двойная наука", "двойная игра": читать
как бы внутри метафизики и читать, обращая внимание на трещины-расселины (или,
напротив, на то, что выпирает на общем фоне). Пусть каждый сам продолжит эту
увлекательную работу, выбрав из общего перечня способов обращения с
метафизикой то, что ему больше подходит.
Нам же стоит только помнить самое главное — неуместность "революционных"
порывов: никакими наскоками нам не удастся разрушить западноевропейскую
метафизику, да собственно и незачем это делать, ес-
[18]
ли у нас ничего, кроме нее, нет, и неясно,
может ли еще быть. Вопрос о принадлежности или непринадлежности какой-либо
концепции или понятия к метафизике возникает для Деррида с навязчивой неотвязностью.
Деррида часто говорит, что в этих вопросах он не хочет и не может судить,
"рубить с плеча", но все равно нередко — судит.
Разумеется, и речи быть не может о том, чтобы всё в текстах западной
философской традиции покорно укладывалось в наличие, лого-центризм или
метафизику. Они полны противоречий, нестыковок, "симптомов" всякого
рода — от психоаналитического до поэтического, — которые свидетельствуют о
том, что что-то тут не так ("прогнило" или всегда хромало). Деррида
явно сомневается в возможности когда-либо выйти из метафизики, и потому даже
свое самое знаменитое понятие — "различАние" (differAnce) — он уверенно назовет "метафизическим"
понятием ("РазличАние", 1968)[2]2. И все равно
он строит свою программу на "борьбе" с метафизикой, на выявлении
генеалогии метафизических понятий и обобщает эту работу-борьбу словом
"деконструкция".
Один из лучших путеводителей по программе деконструкции — "Письмо
японскому другу"[4]4. Тут
говорится о том, что по сути главный вопрос деконструкции — это вопрос о
переводе. Само понятие деконструкции было введено именно в "О
грамматологии"[5]5, хотя
тогда Деррида еще не думал, что оно станет лозунгом, установкой целого
направления исследований. Поначалу он просто пытался получше перевести немецкие
понятия Destruktion и Abbau,
найти для них хорошие французские эквиваленты. То, что получалось при
переводе, звучало слишком разрушительно, и Деррида продолжал поиск уже по французским
толковым словарям. В одном из них он даже встретил более уместное значение
(разборка целого для перевозки на новое место), покуда в словаре Бешереля не
нашел наконец то, что искал. Искомая деконструкция имела или хотя бы
подразумевала и негативный, и конструктивный смысл: так,
"деконструкцией" оказывались при переводе
2 Derrida J.
La difference. In: Marges - de la philosophie. P., Minuit, 1972, p. 12.
3 Конечно, Деррида скажет
нам, что говорить о деконструкции вообще — нельзя:
можно лишь обращаться к отдельным
формам, проявлениям, контекстам деконструктивной работы. Деконструкция -
повсюду, но во множественном числе: не Деконструкция, а де конструкции... Они
по-разному осуществляются в философии, юриспруденции, политике, они могут
"принимать форму" тех или иных техник, правил, процедур, но в
сущности ими не являются, хотя до известного предела Деконструкция доступна
формализации. Ср., в частности. Points de suspension. Entretiens. Pres. par Е, Weber, p.
368.
4 Derrida J.
Lettre a un ami japonais. In: Psyche - Inventions de 1'autre. P., Galilee, p.
387-394.
5 Ibidem, p. 388.
[19]
слом и переделка иностранного слова, а
"конструкцией" — воссоздание этого слова на родном языке.
Очевидно, что Деконструкция требует одновременно и
структуралистской, и постструктуралистской методики. Структурализм предполагает
разбор наличных целостностей (социальных, культурных) и затем сборку структур
как совокупностей взаимодействующих элементов. Постструктурализм требует выхода
за пределы структур, он ищет в структурированном неструктурное. Одним из путей
выхода за пределы структур было рассмотрение того, как данная структура была
построена, выявление "генеалогии" образующих ее понятий. В этом
последнем смысле Деконструкция вовсе не будет разрушением, хотя она и требует
подвешивания, приостановки действия, перечеркивания всех традиционных понятий
(слова "перечеркивание" или "похеривание" - наложение буквы
"X" при гашении марки — следует понимать буквально: слово не вымарано,
его можно прочитать под перечеркивающим его знаком).
Деконструкция, по мысли Деррида, не должна быть ни
анализом (в ней нет сведения к простейшим элементам), ни тем более — синтезом
(хотя некоторые критики, например Р. Гаше, видят результат деконструкции в
создании неких прото-синтезов на инфраструктурном уровне). Это не критика (в
обыденном или в кантовском смысле слова), не метод (хотя в США критики склонны
считать деконструкцию методологией чтения и интерпретации), не акт, не
операция. Деррида стремится уйти в трактовке деконструкции от субъектно-объектных
определений: Деконструкция — это не стратегия субъекта, а "событие"
или, в конце концов, тема, мотив, симптом чего-то иного — какой-то другой
проблемы — тут Деррида, как обычно, уходит от ответа. Что же касается
деконструкции как события, то очевидно, что само по себе событие деконструкции
произойти не может: для того чтобы оно состоялось, нужны усилия, стратегии,
средства.
Часто под деконструкцией понимается такое обращение
с бинарными конструкциями любого типа (формально-логическими, мифологическими,
диалектическими), при котором оппозиция разбирается, угнетаемый ее член
выравнивается в силе с господствующим, а потом и сама оппозиция переносится на
такой уровень рассмотрения проблемы, с которого видна уже не оппозиция, но
скорее сама ее возможность (чаще — невозможность). Критики много спорили о том,
удается ли Деррида "снимать", разбирать бинарные оппозиции западной
культуры или он лишь меняет знаки, эмансипируя униженные элементы оппозиций. Читатель
сможет судить об этом сам, прочитав книгу, где дается множество ярких примеров
разборки оппозиций. Итак, Деррида предлагает нам понять деконструкцию не
вообще, но лишь в конкретном ее осуществлении, т. е. в цепочке взаимозамещений
между понятиями, ряды которых открыты в бесконечность.
[20]
Понятия деконструирующей группы поначалу добываются
как результаты деконструкции, но затем уже и сами могут применяться как ее
средства и орудия. Мы остановимся здесь на нескольких наиболее важных
понятиях, а именно: след (прото-след), различие (различАние) и письмо (прото-письмо).
Понятия следа, письма, различия уже использовались в философии, психоанализе,
лингвистике, но были усилены Деррида, превращены им в новые концептуальные
инструменты. Каждое из этих названных понятий окружено веерами (или продолжено
в рядах) других, более конкретных понятий: например, разверткой понятия
"след" будут и "метод" (букв.: путь), и тропинка-пикада, и
механизм письма как сохранения следа путем нацарапывания (по-гречески писать и
значит "царапать")...
Эти три понятия — "след", "различие" и
"письмо" — резко противоположны по смыслу "наличию" и
"логоцентризму", хотя между ними нет логического отрицания и они не
образуют бинарных оппозиций. Так, в противоположность наличию "след" и "различие"
заведомо лишены полноты и самодостаточности (они суть воплощенное неналичие
или антиналичие); в противоположность логоцентризму
"письмо" (и тем более — прото-письмо) основано на отказе от единства
звука и смысла.
Общая форма неналичия, находящая свое выражение в
такого рода множественной соотнесенности всего со всем, при которой задача
определения того, что именно с чем соотнесено, становится неразрешимой. След
(тем более самостирающийся) — главная форма неналичия, и потому понятно, что
устранение, редукция следа — общая тема метафизики. В рамках той картины
(мира), которую предлагает нам Деррида, нет ничего наличного — простого,
полного, "здесь и теперь" доступного, самотождественного и
самодостаточного. Деррида нагружает след полным набором взаимно противоречивых
предикатов: след не наличествует и не отсутствует; он и наличествует, и
отсутствует; он столь же (весьма двусмысленное уточнение) наличествует, сколь и
отсутствует. След равно относится и к природе, и к культуре. Он предшествует
всякой мысли о сущем и неуловим в простоте настоящего, наличного,
тождественного. Движение являет и скрывает след: он неуловим в простоте
настоящего. Но по сути след есть удержание другого внутри тождественного, и
потому нам необходимо вырвать след из классической схемы мысли.
Чтобы понять, что такое след (и прото-след), попробуем в порядке
эксперимента встать на иную — не привычную и не "наивную" — точку
зрения. Попробуем увидеть предметы не готовыми и ставшими, а только
становящимися, а сами пространственно-временные координаты, в которых нам так
или иначе даются все предметы, — не заранее заданными, а тоже лишь
складывающими в процессе восприятия. Тогда, пожа-
[21]
луй, станет немного яснее, как в
бесконечном переплетении элементов, фрагментов, частей, узлов и сочетаний (живого
и неживого, природного и культурного, физического и психического) искомый
смысл отступает и дается лишь как след (бывшего или не бывшего), но и след уходит
куда-то в бесконечность, обрекая любой поиск первоначала на неудачу
Возможны
различные конкретные формы следа. След может быть "мотивированным"
(например, психический отпечаток внешнего впечатления), "условно
мотивированным" (например, слово "стол" при отсутствии стола,
который я только что видел, а сейчас не вижу). Но могут быть и следы с утерянной
мотивацией: это усложненные цепочки следов, неизвестно к чему относящихся.
Наконец, можно вообразить и вообще не мотивированный след. Назовем его
прото-следом: в этом случае абсолютная первичность следа заведомо исключает
возможность первичности чего бы то ни было другого (именно след вечно первичен)
и тем самым стирает след (который не может быть первичным и самодостаточным).
Вопрос о следе у Деррида свидетельствует об огромном влиянии психоанализа:
главное здесь — такие понятия Фрейда, как "последействие" (Nachtraglichkeit), "пролагание путей" (Bahnung). Следы памяти и "проложенные
следы" в работе психики часто оказываются аффективно нагруженными (см. в
книге цитату из Мелани Кляйн как иллюстрацию психологической нагрузки опыта
письма и чтения в культуре и в жизни индивида).
Помимо Фрейда другими предшественниками мысли Деррида о следах были,
по его собственному признанию, Ницше, Хайдеггер, Гуссерль, Левинас, биологи,
психологи, причем каждый подчеркивал в следе - свое. Особенно важной здесь оказывается
феноменологическая концепция внутреннего восприятия времени: время как бы
растянуто между прошлым и будущим — в опыте "удержания" прошлого и
"предвосхищения" будущего. Однако феноменологическая установка оказывается
бессильной перед следом. Она полагается на дословесные интуиции и не
улавливает, например, того бессознательного (или пред-сознательного) опыта,
который Фрейд закрепил в понятии "последействия": смысл любого опыта
не дан человеку прямо, он строится не в настоящем, а в будущем, обращенном в
прошедшее, он развертывается постепенно, на других "сценах"; но в
любом случае для того, чтобы этот сложный, как бы заторможенный, но, по сути,
очень трудный и интенсивный процесс мог происходить, требуется, чтобы следы
опыта надежно сохранялись.
Помочь нам разобраться со следом может знак — эта пятая колонна в
метафизике — то, что, всецело принадлежа метафизике, позволяет нам
[22]
ее деконструировать. В каком-то смысле след
— это знак в динамике. И если вначале был знак (а не вещь, не референт, не
интуиция), то это лишний раз показывает, что вначале был след. Однако помимо
явных следов - словесного знака, замещающего вещь в ее отсутствие, или письма
как нацарапанного следа речи, есть и другой след, о котором уже упоминалось, —
Деррида называет его прото-следом. Это конструкт, артефакт, указание
на то, чего вообще не было в вещной форме: это общий принцип
артикулированности и расчлененности, на основе которого только и могут далее
появляться тождества и различия, наличия и неналичия. Таким образом, если ранее
мы представляли себе хотя бы какое-то начало (начало начал), до которого
простирается пустота, преодолеваемая усилиями креационистских теологий, то
теперь о началах не может быть и речи. Нет ни хороших, ни плохих начал — ни
начала как акта творения, ни пришествия зла в нечто неизбывно благое (и это
уже показывает нам стержень спора Деррида с Руссо и его теорией возникновения
языка и письма).
Напомним, что конкретных примеров следа на страницах этой книги —
множество: так, это и общий рельеф местности, и поломанная телеграфная линия
(в главах о Леви-Строссе), и борозда, оставляемая плугом на пашне, и
бустрофедон (тип вспашки, похожий на способ письма: доходя до края поля или
страницы, мы поворачиваем вспять). Все эти следы прочерчивают, артикулируют
пространство и время человеческой жизни и становятся средствами их постижения.
Как увидеть различие? Это значит увидеть в наличном
неналичное, а в тождественном — нетождественное. Достаточно сосредоточиться на
настоящем, и мы увидим трещины, свидетельствующие о том, что настоящее и
наличное не тождественны самим себе, отличны от самих себя, внутренне
дифференцированны: в них "еще" сохраняется прошлое, но
"уже" предначертывается будущее.
Итак, различие — это противоположность наличию как тождеству и
самодостаточности. Можно полагать, что изначальность различий, различенность —
это следствие антропологической конечности человека, несовпадения бесконечного
и конечного, de jure
и de facto,
вещи и смысла. Человек занимает промежуточное место в общей структуре бытия.
От животного его отличает нереактивность, сдерживание непосредственных
побуждений, превращение физиологических потребностей во влечения, которые не
могут удовлетворяться тут же на месте, а в известном смысле, и вообще не могут
удовлетворяться. От Бога его отличает неспособность к непосредственно
интуитивному, прямому усмотрению смысла бытия вообще и собственной жизни —
событий, поступков, текстов — в частности. Творец Вселенной не имеет различия
между творимым бытием и смыслом бытия, они для него едины. Человек, и даже
самый
[23]
творческий, в этом смысле - не творец, а
постигатель Вселенной. Тем самым различие, различенность дважды, с двух разных
концов выходит на первый план — как промедленность в сравнении с животными реакциями
и как отсроченность смыслов в общем — сложном и опосредованном — процессе
означения[6]6.
Понятие различия, если отвлечься от его богатой философской истории,
внятно начинающейся с differentia specifica Аристотеля, более непосредственно навеяно
у Деррида (и у других современных французских авторов), по-видимому, прежде
всего Гегелем и Соссюром. Первый момент — это расщепление диалектической пары
противоположностей тождество/различие,
разнесение самодостаточных полнот и дифференцирующихся) следов по разным
регистрам и выведение различия на первый план. В остальном выяснение отношений
Деррида с Гегелем и диалектикой в "общей" и "частной" форме
— это достаточно запутанный вопрос, в котором ясен только абсолютный отказ
Деррида от идеологии "снятия" (между прочим, Деррида предложил
переводить Aufhebung на французский язык как relever). Второй момент — это отношение Деррида к
понятию различия в его структуралистском (соссюровском) истолковании. Как
известно, для лингвистического структурализма, а затем и для структуралистской
мысли, перенесенной в другие области гуманитарного познания, различие — это
всегда системное смыслоразличающее качество: те различия, которые не являются
смыслоразличающими, вообще не входят в систему. Так вот, именно эти
внесистемные и несмыслоразличающие различия и абсолютизирует постструктурализм
в целом. Это имеет отношение и к пониманию различия у Деррида.
Однако этими спецификациями понятие различия у Деррида не ограничивается.
Он вводит еще одну операцию, которая радикально усиливает различие и
закрепляет сложное и опосредованное отношение чело-
6 Впоследствии Деррида
повернется к проблеме различия не только со стороны философии, но и со стороны
этики и политики. Какой бы привычный (или непривычный) нам социальный предмет
мы ни взяли (национальное государство, демократия и даже Новый интернационал),
во всех этих случаях противоречие между единством и множественностью делает
вопрос о философском и реальном статусе этих образований —
"неразрешимым". И потому "плюрализм" оказывается столь же
бесполезной стратегией, как и гомогенное "единство". По сути, нам
нужна не множественность как таковая, а гетерогенность, которая предполагает
различие, расчлененность, разделенность - как условия
установления отношений между людьми. Опасны единства, которые
принимают вид однородных органических целостностей, - внутри их нет места для
ответственного решения, а стало быть, нет места для этики и политики. Но если
взглянуть на все это шире, то и чистые единства, и чистые множественности в
равной мере оказываются именами опасного, нежизненного состояния, именами
смерти.
[24]
века к смыслам. Она названа словом
"различАние" (differAnce): на слух
это понятие не отличается от обычного difference (различие) и выявляет свое своеобразие только в письменном виде.
Этот неологизм, или неографизм, Деррида трактует как нечто сходное с греческим
средним залогом — вне антитезы активности и пассивности[7]7. РазличАние
— это условие формирования формы, условие означения. Позитивные науки могут
описывать только те или иные проявления различАния, но не различАние как
таковое, хотя процессы и состояния, связанные с различАнием, имеют место
повсюду. РазличАние лежит в основе оппозиции наличия и отсутствия, в основе
самой жизни.
РазличАние предполагает двоякую деформацию пространства и времени как
опор восприятия и осознавания. А именно, различАние — это промедленность,
отсроченность, постоянное запаздывание во времени и отстраненность, смещение,
разбивка, промежуток в пространстве. Выше у нас шла речь о том, что наличие
представляет собой единство "здесь и теперь", настоящего момента и
данного места, И это единство разбивается различАнием — его временной аспект
промедляется, а его пространственный аспект — включает "разбивку",
"интервал", отстранение. При этом оба типа деформаций — и временные,
и пространственные — взаимодействуют и переплетаются. В слове
"различАние" слышатся, таким образом, разные значения: различаться,
не быть тождественным; запаздывать (точнее, отсрочиваться во времени и отстраняться
в пространстве); различаться во мнениях, спорить (франц. differend).
Вслед за Гуссерлем здесь особенно важно именно взаимосоотнесенное
становление пространства и времени, это становление-временем пространства и
становление-пространством времени. В отличие от Гуссерля, который отступает к
своим первичным доязыковым интуициям, Деррида стремится не к первоначалу, а
туда, где происходит отстранение-отсрочивание всего в человеческом мире, где
разрастаются подстановки и замены. Однако в итоге эта конструкция отсрочивания
и отстранения выступает не как результат, а как условие — как то, раньше чего
ничто другое невозможно.
Общая артикулированность, членораздельность в работе психики,
сознания, культуры (письмо в обычном смысле слова редко встречается на
страницах этой книги; лишь иногда речь идет о культурно-исторических формах
письменности). Если след был прежде всего опровержением самодостаточности наличия, а различие — опровержением его
самотождественности, то письмо (и прото-пись-
7 Греческий средний залог,
на который часто ссылается Деррида, это не активность, обращенная на другого, и
не пассивность, претерпеваемая от другого, но активность, обращенная на себя,
и пассивность, претерпеваемая от себя.
[25]
мо) - это в первую очередь опровержение
логоцентризма как тождества логоса и голоса в западной культуре. Собственно
говоря, это преодоление наличия следом и различием уже создает возможность
письма, которое определяется полным набором отрицательных характеристик:
оно не зависит ни от наличия, ни от отсутствия, ни
от причин, ни от целей; оно выступает как опровержение любой диалектики,
теологии, телеологии, онтологии и т. д. В данной книге вся западная культура
трактуется как отображение того или иного состояния письменности, а появление
науки, философии, познания вообще — как следствие распространения
фонетического письма. Характернейшая черта западной метафизики — это забвение
или унижение письма по причинам познавательного (несущественное, вторичное),
морального (подмена, маска), политического (замена личного участия
представительством) свойства.
Почему Деррида выбирает именно письмо — этот вопрос уже вставал перед
нами. Среди современников Деррида понятие письма развернуто использовалось,
например, Бартом. К тому же именно Барт предложил создать дисциплину под
названием артрология (суставоведение), которая бы изучала членоразделы любого
типа в культуре: так что если бы этот термин уже не был использован,
грамматологию стоило бы, наверное, назвать "артрологией".
Артикуляция, приведение к членораздельности, членоразделение — это общее
условие любого человеческого опыта. В этом смысле нанесение следов — это тоже
вид артикуляции. Так, в проблематике письма следы и различия концептуально
обогащают друг друга. В "О грамматологии" мы найдем всевозможные типы
письма — нарезки, насечки, гравировки и другие типы нанесения следов, установления
артикуляций - со(рас)членений. На одном только примере руссоистской теории
возникновения языка мы можем проследить различные этапы и стадии превращения
чистой вокализации в членораздельную речь, а они предполагают постепенное
наращивание артикулированности: руссоистский идеально-певучий язык, напомним,
рождается на юге, однако на пути к северу в нем увеличивается число согласных и
так до уже заметных глазу нацарапываний собственно письма в каком-то прочном и
сохранном материале.
Если устный, речевой знак — это знак вещи, то письмо — это "знак
знака": графический знак замещает устный знак в его отсутствие. Но это
лишь одна сторона дела. Для Деррида важно не столько собственно письмо,
сколько именно письмо в широком смысле слова, объемлющее любую
"графию" (ср. хорео-графия, спектро-графия, рентгено-графия) или даже
просто любую про-грамму (по-гречески: пред-писание), а кроме того, связывающее
письмо с другими близкими понятиями — грам-мой, грамматологией,
грамматографией, графологией, графией, графикой. Но и это еще не все: важнее
письма в широком смысле (то есть
[26]
любой записи, осуществляемой в любом
материале) оказывается некое прото-письмо: уже не сама запись, а лишь ее
возможность — условие любой дискурсивности, любой расчлененности, любой
артикулированности — как речи, так и письма, а также любого движения.
Таким образом образуется и укрепляется более фундаментальный уровень
условий возможности артикуляции: прото-письмо, прото-след и различАние
оказываются отчасти синонимичны и в любом случае со-членимы. В основе всех трех
операций — перехода от письма к прото-письму, от следа к прото-следу и от
различия к различАнию — лежат сходные процессы отступания на следы и
квази-обосновывающий ход мысли. Именно поэтому, согласно Деррида, во всех этих
случаях и не складываются простые бинарные оппозиции — только с измененным
акцентом на ранее униженном члене оппозиции. Так, мы не должны трактовать
"след" (даже и самостирающийся) — как простую оппозицию наличию,
"различие" — как простую оппозицию тождеству, "письмо" — как
простую оппозицию речи (или в целом логоцентризму).
Деррида строит иную картину. Обратим внимание: наличие и лого-центризм
остались позади, достигнуты и укреплены некие новые позиции -
"след", "различие", "письмо"; однако и с этих
новых позиций он опять уходит — в иные пространства и времена. В самом деле,
след отошел на позиции прото-следа, различие — на позиции различАния, письмо
— на позиции прото-письма. Установлена круговая оборона сложно достигнутых
позиций дифференцирующей мысли по отношению к мысли, ориентированной на
самодостаточность и самотождественность. Так, прото-след есть отступание на
такие позиции, с которых можно видеть как наличие, так и отсутствие.
Прото-различие (различАние) есть отступание на такие позиции, на которых можно
видеть и тождество, и различие. Прото-письмо есть отступание на такие позиции,
с которых можно видеть как речь, так и письмо в узком смысле слова. Однако вся
эта конструкция не должна, по идее, превратиться в новый бастион — вокруг
метафизики или анти-метафизики: тут нам надлежит увидеть в действии сам
принцип артикуляции любых содержаний сознания и психики, механизм ритмического
расчленения опыта, новых возможностей означивания в рамках иначе прочерченных
координат пространства и времени.
А теперь мы переходим к последнему из отдельно вводимых здесь понятий
- понятию восполнительности: оно занимает совершенно особое место в этой книге.
Оно взято из нефилософских текстов Жан-Жака Руссо, но это не частное понятие:
оно обозначает у Деррида особую логику, отличную от логики тождества.
Общий механизм функционирования всех указанных выше понятий и
осуществления всех процессов, к
[27]
которым они имеют отношение. В самом деле:
что такое различАние в действии? Каким образом все наличное теряет или вновь
обретает свою определенность? Как осуществляется постижение отсроченного,
промедленного, взвешенного? Как следы и их сочетания складываются в те или иные
осмысленные конфигурации? Как работа психики на уровне прото-письма
наполняется конкретным содержанием? Как живет это содержание внутри знания и
за пределами знания? Ответ: по логике восполнения, восполнительности.
Понятие восполнения для Деррида одновременно и общее, и уникальное.
Взятое из Руссо и прежде всего опирающееся на конкретные и даже интимные
смыслы жизни героя Руссо, оно становится логическим оператором уникальной и
почти беспредельной мощности. Восполнение — это общий механизм
достраивания/доращивания всего в природе и культуре за счет внутренних и
внешних ресурсов, соотношение которых не предполагает ни механического
добавления извне, ни диалектического раскрытия предзаданных внутренних
возможностей путем разрешения противоречий. Если бы мы поместили понятие
восполнения сразу после понятий наличия, логоцентризма, метафизики и де
конструкции, то сразу увидели бы, как система самодостаточных и
самотождественных определений сдвигается с места, как каждое из них оказывается
несамодостаточным и несамотождественным, а под ними обнаруживаются следы,
выводящие к механизмам построения всего, что вообще происходит с человеком и в
жизни, и в культуре.
Какова логика восполнения? Его часто уподобляют добавке, избытку по
отношению к некоей уже готовой и цельной тотальности. Однако, это неверно:
если бы это было так, то восполнение было бы "ничем", полнота и
цельность наличествовали бы и без него. Но восполнение — не "ничто",
а "нечто": если имеется восполнение, значит, целое уже не есть целое,
а нечто, пронизанное нехваткой, внутренним изъяном. Восполнение в этом тексте
Деррида выступает в разных контекстах как структурное правило, игра, порядок,
цепь, структура, система, закон, правило, логика, структурная необходимость,
графика, механизм, странный способ бытия (предполагающий одновременно и
избыток, и нехватку) и даже целая "эпоха".
"О грамматологии" - целая энциклопедия конкретных форм
восполнения и самого механизма восполнительности. Восполнение необходимо на
всех этапах человеческой жизни, поскольку человек и все его объекты по разным
причинам дефектны. Ребенок рождается незрелым, и для него восполнениями
различного рода нехваток будут и материнская забота, и кормилицыно молоко, а
немного позже — и руководство опытного наставника (чтение книг, воспитание
добродетелей). Однако, по Руссо, ущербен и взрослый человек. Из-за того что
земля вращается, в
[28]
каждом месте на земле (кроме разве что
умеренной по климату Франции, наиболее располагающей для развития любых
человеческих способностей!) чего-то недостает. Кроме этих природных причин
есть и собственно человеческие основания для необходимости восполнении.
Психика, сознание, воображение строятся не только как механизмы постижения
существующего, но и как схемы компенсации недоступного, построения программ
будущих действий. Так, человек, который боится людей, восполнит нехватку
общения наукой, составлением гербария, прогулками на природе, уйдет с головой
в писательство.
Всеобщая восполнительность обеспечивает и органическую выживаемость
(на севере людям нужны тепло, огонь, на юге — вода, прохлада), и
психологическую выносимость жизни (каждому из нас нужны различные замены или
компенсации незаменимого). Так, герой Руссо в "Исповеди" восполняет
природную робость в отношениях с женщинами пылким воображением и практикой
онанизма, а его знаменитая подруга Тереза выступает как почти мифический
посредник, медиатор между природным и культурным: она позволяет избавиться от
зла онанизма (культура побеждает природу), но вместе с тем выступает как природная
компенсация общественной фальши и лицемерия; однако Тереза не способна стать
успешным посредником и заменой — она не заменяет ни "маменьку", ни
общество, ни людское признание.
Онанизм соединяет в себе яд и лекарство, недуг и лечение. Онанизм
полезен как защита от болезней, как сублимация влечения к недоступной женщине,
как возможность обладать в своем воображении всеми женщинами сразу, наконец,
как средство выживания душевно хрупкого человека, наделенного безмерной
способностью испытывать любовь (полнота переживаний всех восторгов любви была
бы для героя, по его собственному признанию, губительна). Однако онанизм вреден
как растрата природных сил, как повод для переживания вины, как психологическая
фрустрация и т. д. Иначе говоря, трата и бережливость, гибель и спасение,
отсроченное наслаждение и немедленное эрзац-удовольствие оказываются почти
неотличимыми.
Понятийный аппарат восполнения и восполнительности у Руссо—Деррида
очень развлетвлен: это однокоренные слова с частично разошедшимися значениями: supplementaire, supplementarite, suppleance, suppleant
и др. В словарном значении supplement предполагает
дополнение и замену, однако механизм осуществления этих операций у Деррида, по
сути, отрицает как дополнение, так и замену (ничто не приходит лишь извне, и
ничто не вытесняет исходное полностью). Кроме того, у Деррида введен ряд
частичных синонимов, связанных с добавлением (addition, s'ajouter) и заменой (substitut, remplacer).
При переводе понятий этого ряда нами была введена архисемема, построенная на
более широ-
[29]
кой (латинской, а не французской) основе, —
как некоторое этимологическое упражнение в духе языковых игр самого Деррида.
Фактически весь смысловой ряд понятия supplement таков: приложение (минимальная связь между элементами), добавление
(несколько большая связь между элементами), дополнение (увеличение полноты в
том, к чему нечто прибавляется), восполнение (компенсация исходной нехватки),
подмена (краткое или как бы нечаянное использование извне пришедшего вместо
изначально данного), замена (полное вытеснение одного другим).
Читатель может проследить работу механизма
"восполнительности" по текстам Руссо. В самом деле (здесь и далее
страницы оригинала — 208), знак выдает себя за нечто самодостаточное, а на
самом деле лишь восполняет скудость и
убожество речи; (209) материнская забота невосполнима,
ибо она достаточна и самодостаточна; (210) задача воспитания — восполнить нехватку природных сил и подменить природу;
(211) дети быстро научаются командовать взрослыми, чтобы таким образом восполнять то, чего им не хватает (свои
слабости); (212) разум человека восполняет
(недостающие для жизни и выживания) физические силы; (334) жест служит восполнением речи, с ее скудостью и
недостатками; (339) развитие языков подчиняется закону восполнительности и замены (например, напевные
интонации стираются новыми артикуляциями, чувства восполняются идеями); (369)
огонь восполняет нехватку природного
тепла; (397) язык восполняет наличие,
т. е. отстраняет-отсрочивает его, одержимый желанием вновь соединиться с ним;
(397) слово "восполнять" определяет сам акт письма; (412) письмо —
это констатация отсутствия вещи, одновременно и зло, и благо, тот запас,
который всегда прорабатывает истину феноменов, производит и восполняет ее; (412) разум еще не настолько
развился, чтобы своей мудростью восполнить
природные порывы; (210) детство взывает к восполнению
в ситуации природной нехватки; системы воспитания перестраивают все здание
природы восполнениями; (208)
восполнение добавляется (s'ajoute) как полнота, обогащающая собой другую полноту;
(215) онанизм выступает как опасное восполнение,
которое обманывает природу; (225) в Терезе герой Руссо нашел восполнение, в котором нуждался; (228) реальное
(le reel)
может осмысляться лишь по зову восполнения и на основе следа и т. д. и т. п.
Деррида совершает работу, не сделанную Руссо. В самом деле, Руссо
пользовался этим понятием, но не владел всеми его ресурсами и потому часто
соскальзывал в область наличия, метафизики. Что же касается Деррида, то для
него оно, по сути, стало ведущим в общем ряду орудий деконструкции. Это понятие
большого объема, сохраняющее, однако, свое конкретное содержание. А потому
разбираемая нами книга, в которой оно вводится и широко прорабатывается,
занимает особое место в ряду работ Деррида. Так, подобно платоновскому
"фармакону",
[30]
руссоистское восполнение ("опасное
восполнение") это и лекарство, и угроза. Подобно маллармеанскому
"гимену", оно указывает и на интимный личный опыт, и на те области
жизни, которые связаны с краями, пределами, порогами, головоломными
переплетениями внутреннего и внешнего. Однако supplement вмещает и потенциально содержит в себе все это,
тогда как другие понятия деконструктивных рядов чаще всего указывают лишь на
те или иные отдельные возможности общей логики (или графики)
восполнительности.
Восполнение входит и в более сложные конструкции, где оно вскарабкивается
на метауровень (восполняющее добавление, восполняющее приложение, восполняющая
замена и пр.). Это непосильное бремя для разума — как помыслить структуру,
выходящую за рамки языка и механизмов метафизики? Восполнение сводит с ума, ибо
не может быть помыслено разумом, будучи его условием, — тут мы уже видим то,
что потом ярко разовьется у Деррида, — невозможность помыслить принцип
устроения системы внутри самой системы. Для разума парадокс состоит в том, что
тут он должен помыслить свое другое, себя как не-себя. Это, как говорит Руссо,
"почти непостижимо для разума". И потому слепота к восполнению,
неспособность увидеть и постичь его — структурный закон метафизического
мышления. Запечатлеть движение, динамику механизма восполнительности в
классической логике тождества невозможно. Руссо не способен помыслить восполнение:
точнее, он хочет превратить его в простую добавку (!) — чего-то благого или
(чаще) злого. Восполнение — это изначальная парадоксальность:
"изначальное дополнение" или, иначе, "существенная
случайность".
В любом случае, как мы видим, все понятия у Деррида заданы так, что
между ними имеются переходы и переправы. "След",
"различие", "письмо", "прото-след",
"различАние", "прото-письмо" и конечно восполнение,
восполнительность — образуют почти синонимический ряд. Читатель сам увидит в
последней трети книги, что восполнительность почти всегда выступает как синоним
различАния с его способностью промедления и отстранения. Например, протекание
времени можно осмыслить в терминах следа, письма, различАния, восполнения:
каждое из понятий этого ряда может быть описано в терминах всех других, выступая
как то, что подменяет, или как то, что подменяется. Так, промедление-отстояние
в реализации человеческого желания наиболее весомо характеризует различАние, но
может быть отнесено и к следам, и к письму в широком смысле слова.
А можно сказать и иначе, используя более привычную
нам теперь терминологию: след, различие, письмо — это три хронотопики, три
узла-сочленения пространства и времени, притом каждое со своим собствен-
[31]
ным, весьма своеобразным обоснованием (для
следа — это прото-след, для письма — прото-письмо, для различия — различАние).
Все эти понятия сплетаются в единую ткань, образуют единый текст. Подчас кажется,
что Деррида с маниакальной терпеливостью описывает разными словами одно и то
же, однако то же самое было на самом деле различено уже одной только
помещенностью в различные контексты.
Наши ряды только намечены; вокруг каждого понятия гнездятся десятки
других, контрастных или родственных. Читатель, если захочет, продолжит эти
ряды: он увидит, как (перво)начало — понятие вполне "метафизическое"
— разрывается между традиционным смыслом ("происхождение") и тем
дерридианским началом, которое есть либо "уже имеющаяся копия", либо
вообще полная невозможность повторения; он убедится в том, что все попытки
мысли удержать наличие на путях представления
(ре-презентации) оборачиваются абсолютным различием и несоизмеримостью в рамках
новых контекстов, что "собственное" и "свойственное" (в
каком-то смысле — истинно наличное) дрейфуют в сторону следов и различий, т. е.
своей собственной невозможности, и многое другое. Однако при всех этих
ограничениях хочется думать, что начало построению некоей открытой системы понятий деконструкции все же было здесь
положено.
Теперь оглянемся на то, что же у нас в итоге получилось. Мы строили
общий ряд понятий книги как цепочку так или иначе переходящих друг в друга
смыслов, чтобы не потерять общую нить рассуждения. Но если посмотреть на все
это шире, с более отстраненной точки зрения, мы увидим две несоизмеримые проекции,
две различные картины — на одной будут преобладать наличия и полнбты, а на
другой — следы и разрывы. Возникает законный вопрос: где истина, а где
фантасмагория? И где, между ними, деконструкция? В одном случае наличие
истинно, а разрывы и различия иллюзорны, а в другом, напротив, — наличия
фантасмагоричны, а следы и различия — реальны. Однако оба эти мира окажутся
несамодостаточными: так герой Руссо, живший среди сущностей и наличий,
интуитивно прозревает неналичное, а читатель (и даже сам автор), перебравшись в
мир следов и различий, тут же начинает испытывать ностальгию по покинутому
миру наличия.
В начале своего творческого пути Деррида опровергал центральность и
иерархичность как таковые, однако уже тогда, по сути, он отрицал не только
центрированную структуру, но и лишенную центра (и стало быть, беспредельную)
игру знаков. При этом Деррида намекал на нечто третье — на "игру
мира", на то, что снимало бы оппозицию между жесткой центрацией и
свободной игрой. Так в дальнейшем движение мысли Деррида вводит в действие
"необходимые, но невозможные" предметы, события или состояния,
которые, с одной стороны, не подчиняются ло-
[32]
гике
тождества и наличия, а с другой — кладут предел бесконечным знаковым
замещениям, и к этому мы еще вернемся.
А теперь посмотрим, как выявленные выше понятия
развертываются в конкретном содержании книги.
В первойчасти книги ("Письмо до письма"), рассказывает
Деррида, будут введены основные приемы и понятия, а во второй ее части
("Природа, культура, письмо") они будут опробованы на примере
"эпохи Руссо" (точнее — малоизвестного и при жизни Руссо не
опубликованного текста "Опыт о происхождении языков"). При этом эпоха
выступает как "текст", а ее исследование — как "чтение".
При чтении не следует пользоваться привычными категориями истории идей (и
прежде всего — истории философии), но как именно нужно читать
"иначе", мы заранее не знаем. А поскольку проблемы чтения возникают
лишь в самом процессе чтения, эта работа навсегда останется незавершенной.
Наше внимание сразу направляется к тем аспектам проблемы, которые
Деррида называет этноцентрическими и логоцентрическими. Если взять историю
западной цивилизации, то в ней особая роль фонетического письма (алфавита)
повлияла на все — на философию, науку, культуру. Стать специальным
размышлением о письме призвана наука Грамматология. Ее положение неустойчиво:
она рождена метафизикой, но стремится от нее освободиться. Да и сама
европейская метафизика неустойчива: она постоянно утыкается в свои пределы,
хотя и не кончается. На протяжении всей книги Деррида с редкой для него
систематичностью различает "замкнутость", определенность (cloture) метафизики и ее конец (fin): первая очевидна, а второй, быть может, вообще никогда
не наступит. Чтобы подступиться к метафизике, внедриться в нее, нам понадобится
традиционное понятие знака: это и краеугольный камень метафизики, и мощное
орудие ее "деконструкции".
В последнее время на первый план все чаще выходит письмо: любая
фиксация следов (кинемато-графия, хорео-графия), любая программа (или
"пред-письмо") выступают как письмо или запись в широком смысле
слова. Тем самым прежний идеал фонетического письма, никогда, по сути, и не
реализовавшийся, отступает. Долгое время казалось, что интимная наперсница духа
— это речь, а письмо есть лишь
[33]
ее внешнее условное изображение. Мы
начинаем замечать письмо на фоне обшей инфляции языка, когда его функции
размываются (и языком называют действие, мысль, сознание, бессознательное,
опыт). В нынешней ситуации обнаружилось, что всякий знак (и устный, и письменный)
есть лишь знак знака, след следа, означающее означающего, звено в бесконечной
цепи отсылок, никогда не достигающей означаемого. Тем самым все стало письмом —
или даже прото-письмом (archi-ecriture), общим условием артикуляции. Как правило,
мы не замечаем это необычное "письмо", и это вполне естественно, так
как оно затмевается звуком и его особой ролью в процессе говорения, восприятия
речи.
Вопрос о письме неразрывно связан с вопросом об означающем. Раньше
считалось, что означающее и истина исключают друг друга: означающее есть нечто
внешнее, вторичное, а истина — нечто глубокое и подлинное. В традиционной
концепции знака воспроизводилась эта двойственность внешнего и внутреннего,
означающего и означаемого, чувственного и умопостигаемого. Однако такое понимание
оказалось невечным, и сейчас мы думаем о знаке иначе. Отныне письмо не хочет
быть внешним придатком к логосу, смыслу, истине. Однако это его неподчинение
не подразумевает разрушения или деструкции: скорее, оно нацелено на
"деконструкцию", т. е. на выявление и показ исторической генеалогии
понятий (и прежде всего понятия истины) от досократиков до Хайдеггера. Знаковый
момент связи мысли со звуком и звукоизвлечением всегда играл тут важную роль.
К какой бы трактовке знака мы ни обратились — в особенности с того момента,
когда христианство соединилось с греческой мыслью, — всегда две стороны знака
(означаемое и означающее) образовывали оппозицию: лучшее, ценное vs внешнее, вторичное, падшее.
Еще Гегель заметил: человеческое ухо воспринимает не просто колебания
звучащего тела, но его "душу", точнее, первичную идеальность самой
воспринимающей души. Но это относится не просто к звуку, но к звучанию
человеческого голоса, к особому механизму "слушания собственной
речи" (s'entendre parler: французский глагол entendre означает и слушание, и понимание), посредством которого субъект,
"слушая и понимая", строит самого себя. И этот механизм выводит нас к
еще одному важному понятию — наличия и наличности (presence). Наличие — это наиболее общая форма всего
того, что дается нам через звук, дается непосредственно и полно. Так, вещь
"налична" взгляду человека в качестве эйдоса (субстанции, сущности);
мгновение времени выступает как нечто "налично-настоящее"; cogito, сознание, субъективность "на-личны самим
себе" или, можно сказать, "самоналичны", Я и "другой"
— "соналичны" и т. д. Когда все сущее выступает как наличие, это,
собственно, и есть наиболее яркое выражение логоцентризма, характерного
[34]
для всей западной философии. И в этом
смысле от логоцентризма не свободен даже Хайдеггер.
Мы не отказываемся от всех этих понятий (и прежде
всего понятия знака), ибо они для нас — средство всколыхнуть то наследие,
частью которого они являются. Работая с этими понятиями, мы движемся окольными,
потаенными тропами. Мы не ищем особой независимой позиции, которая позволяла бы
смотреть — допустим, на знак — сверху или же со стороны, и не стремимся
разрушить знак (без него неизвестно что осталось бы от нашей культуры), но
пытаемся выяснить, что же, собственно, в знаке и других смежных с ним понятиях
было детерминировано местом и временем их возникновения и существования.
Отныне письмо внедряется и в порядок бытия. Раньше
казалось, что вся западная традиция строится на одной общей очевидности:
порядок означаемого и порядок означающего разнородны. И потому означаемое
(мысль, вещь, реальность, бытие) ни при каких обстоятельствах не может быть
означающим. Ницше подошел к этому вопросу иначе. Хайдеггер считал, что Ницше,
вместе с Гегелем, остался внутри метафизики, и был не прав: ведь Ницше пытался
укрепить свободу означающего по отношению к любым сущностям и потому считал
чтение, письмо, текст первичными по отношению к смыслу и истине. Если мы
пройдем вместе с Ницше путем его размышлений о бытии, то в какой-то момент мы
сами увидим, как его текст поворачивает против метафизики ее же собственные высказывания
(и тогда Хайдеггер, который всегда опирался на мысль, покорную голосу бытия,
окажется, напротив, пленником традиционных представлений об истине и логосе).
Таким образом, хайдеггеровская постановка вопроса о
смысле бытия неоднозначна: Хайдеггер взывает к голосу бытия, но признает этот
голос беззвучным, бессловесным, а-фоничным. Хайдеггер находится под властью
метафизики, но захвачен порывом к освобождению, причем одно — и это важнейший
парадокс — невозможно без другого. Казалось бы, Хайдеггер полностью отвергает
динамику знака (и в этом — он сторонник метафизики), однако бытие у него не
явлено, а сокрыто (и это удар по метафизике наличия), а конкретные языки,
ставящие опыт бытия в связь со словом "быть", тем самым впускают в
универсальную проблему бытия игру различий. Хайдеггеру остается прибегнуть к
компромиссу; он пишет слово "бытие", перечеркивая его крестом. Этот
знак мешает нам читать, но не вымарывает написанное напрочь. И тогда
оказывается, что смысл бытия — не трансцендентальное означаемое, а некий след.
[35]
Если в предыдущем разделе речь шла главным
образом о философских предпосылках рассуждений о письме, то в данном случае в
центре внимания — вопрос об условиях возможности науки о письме. (Понимание
письма здесь скользит по всему спектру значений — от системы письменности как
традиционного предмета лингвистики до прото-письма.) Как уже отмечалось, не
философия с метафизикой определяют место письма, а письмо определяет место
философии и метафизики. Ведь и сама идея науки родилась в определенную эпоху
развития письменности — когда фонетическое письмо стало восприниматься как
образец для других типов письма. Современная философия подчеркивает важную
роль письма в построении идеальных объектов (Гуссерль), а также в осмыслении
истории, требующей письменной фиксации опыта.
Таким образом, наука о письме неразрывно связана с
истоками, корнями научности, с началом истории как опыта и как знания. Но как
построить такое знание о письме, которое не было бы подчинено ни истории
философии, ни философии истории? Традиционные позитивные науки не интересуются
вопросом о письме, ибо это помешало бы их собственному движению. Вопрос о том,
что есть письмо, неизбежно встает
перед грамматологией. Может ли помочь грамматологии лингвистика? Чтобы
ответить на этот вопрос, Деррида обращается к Соссюру, который строит концепцию
языка как системы: в ее основе лежит особым образом понимаемое взаимодействие
внутреннего и внешнего.
У Соссюра язык по сути своей не зависит от письма
как способа изображения речи. Устное слово (единство звука и смысла, голоса и
понятия или, в соссюровской терминологии, означающего и означаемого) — вот
единственный предмет лингвистики. Говоря о письме, Соссюр подразумевает прежде
всего письмо фонетическое. Письмо для него — это система произвольных и
условных знаков, а потому "естественное", пиктографическое
изображение — это вообще не письмо, а идеографическое изображение — лишь
отчасти письмо. Но почему Соссюр наложил на себя такие ограничения?
Дело в том, что соссюровская концепция возникла в
период становления лингвистики как самостоятельной дисциплины. Если счесть
письмо лишь внешним изображением, то это не помешает строить внутреннюю
систему языка как самодостаточную и замкнутую. Правда, Соссюр понимает, что,
хотя письмо чуждо внутренней системе языка, все равно полностью отвлечься от
него нельзя: эта техника опасна, и с ней нужно Уметь обращаться. Именно поэтому
он и посвящает "второстепенному" письму одну из самых важных глав в
начале своего "Курса общей лингвистики". Однако обрисовать
внутреннюю систему языка, якобы не свя-
[36]
занную с письмом, — это лишь полдела, нужно
научиться беречь ее от вторжений извне. Соссюр не просто считает письмо
второстепенным, он обличает его как проповедник и моралист: вторгаясь извне,
письмо оскверняет душевную чистоту, извращает естественные отношения между
речью и письмом, приводит к маскировке и обману.
И все же, почему объект науки определяется так, что из него исключается
система письма — универсальное явление, присущее любому языку? И можно ли
называть общей лингвистикой дисциплину, которая не разобралась со своими
внутренними и внешними проблемами? Если письмо — явление всеобщее, значит, оно
не чуждо системе языка; ведь любой языковой знак можно представить как знак
знака, а тем самым и как письменный знак. Но тогда придется отказаться от
взгляда на письмо как простое изображение языка. Стало быть, Соссюр не в состоянии
помыслить письмо и тем самым дать определение предмета лингвистики в целом. Но
концепцию Соссюра можно прочитать и иначе, подчеркнув в ней все то, что
фактически отводит письму почетное место среди других форм языковой
деятельности.
Соссюр знаменит своим тезисом о произвольности и немотивированности
знака (и устного, и письменного), Однако именно эта идея заведомо исключает
тезис о вторичности письма и не позволяет вывести его за пределы языковой
системы. К тому же в самом принципе буквенного письма полностью отсутствует
отношение естественной образности в каком бы то ни было смысле. Значит, если мы
хотим быть последовательными, нам придется выбирать: либо тезис о
произвольности знака, либо тезис о письме как изображении речи (или, иначе, о
вторичности письма). Соссюр накапливает противоречивые доводы с маниакальным
упорством фрейдовского сновидца: он хочет устранить письмо, а для этого все
резоны хороши.
Пытаясь понять суть языка как предмета лингвистики, Соссюр фактически
отказывается от звука и от якобы естественной связи звука со смыслом.
Материальный звук не принадлежит языку, хотя и является материалом для
построения языковой системы. Что же касается языкового означающего, то оно
бестелесно, так как создается только различиями. Выход из этих затруднений
Деррида видит в трактовке языка вообще как письма, т. е. следа, различия.
Опять-таки речь идет даже не о письме, а о прото-письме: оно никогда не станет
объектом науки, поскольку само управляет познавательным отношением как
таковым. Но если опыт прото-письма недоступен в рамках конкретных наук, то как
же мы до него добираемся? Путем многочисленных феноменологических редукций,
ставя под сомнение и "региональные" сферы опыта, и даже всю
совокупность опыта в целом. Конечно, трансцендентальный ход мысли никак не
согласуется с деконструкцией, но как иначе избежать опас-
[37]
ности наивного объективизма? Итак, мы все
же вынуждены прибегать к трансцендентальному ходу мысли, вычеркивая понятие
трансцендентальности, но не забывая при этом, что вычерки — это
опознавательные метки на путях будущих размышлений. На помощь прото-письму мы
вызываем прото-след, который показывает, что никакого "первого"
следа вообще не существует, что до первоначальных интуиции добраться невозможно,
так что само понятие феноменологической редукции в данном случае — это лишь
набор слов ("момент дискурса"). Тем самым мы упираемся в вопрос о
статусе феноменологии применительно к обсуждаемой нами проблематике: всеобщая
форма трансцендентального опыта (живое настоящее) есть инстанция наличия и угроза всем следам, но у Гуссерля
есть свои возможности мыслить след, и их стоило бы извлечь из его текстов
(среди них главное — то, что позволяет мыслить артикуляцию, членораздельность
опыта).
В начале опыта пространства и времени лежит прото-письмо различия,
ткань следа, которые формируют любой опыт (в том числе и опыт единства —
например, телесной самотождественности). Различие артикулирует, подготавливает
почву для сочленений (в том числе двух расчлененных цепочек — звуковой и
графической). Мысль о следе и о письме берет средства у феноменологии, но
строится иначе. Она учитывает разбивку (espacement) или, иначе, сорасчлененность пространства и времени, а также
взаимопревращения одного в другое, например, временное становление
пространства и пространственное становление времени. Разбивка, как и
прото-письмо, нам прямо не дана, она неналична, неосознанна. Но она становится
механизмом становления, построения, конституирования субъекта.
Разбивка первична по отношению к бессознательному или сознанию, и это
лишний раз показывает нам, что путь к означению не проходит через то, что
может быть наличным, явленным, феноменологически данным: он, напротив, ведет
через то, что выступает как прерывность, различие, различАние. Письмо как
артикуляторная способность расщепляет в языке все то, что хочет быть
континуальным, и вместе с тем сочленяет все то, что кажется разорванным.
И все же: откуда берется вопрос о следе, да и само это слово? След — первоначало
смысла, а смысл, в свою очередь, строится на путях последействия (Nachtraglichkeit, apres-coup). След есть нечто записанное независимо от способа
записи: это протофеномен памяти, который следует мыслить до всех
противопоставлений (например, природы и культуры). След (и прото-письмо вместе
с ним) выступает как такое наличие, в которое уже вписано неналичие, и потому
он оказывается первичной возможностью и речи, и письма как артикулированных
форм языка.
[38]
Грамматология была так или иначе
затребована, вызвана к жизни лого-центризмом, а значит, условие ее возможности
есть одновременно и условие ее невозможности. Собственно говоря, Грамматология
не может быть наукой, но мы обсуждаем ее так, как если бы она могла ею быть.
Спрашивается, где и как след превращается в письмо, где и как одни графические
системы сменяются другими?
Возьмем XVIII век: ведь он пытался ценить и то, и другое — и тайное,
и аналитически-прозрачное. С конца XVII века и в течение всего XVIII века было
много дискуссий о письме. Они шли поэтапно. Первым на очереди оказалось
преодоление теологического предрассудка
(письмо дано людям богом), который заведомо исключал интерес к конкретной
истории письма. Вторым, уже после открытия незападных видов письма, стало
преодоление "китайского предрассудка", который заставлял видеть в
китайском письме с его "условностью и искусственностью" идеальный
философский язык.
Декарт (об этом свидетельствуют, например, его соображения о проекте
всеобщего письма) уже понимал, что письмо не дается интуиции и требует
расшифровки: стало быть, сам факт письма уже подрывал основы картезианской
очевидности. Какими бы ни были конкретные проекты универсального языка (у
Лейбница, например, не было явных высказываний о звуке, зато было прямое
отношение к китайскому языку как якобы философски образцовому), в них всегда
присутствовало понятие абсолютного простого. Китайское письмо было
"европейской галлюцинацией", поскольку реальный китайский язык и
китайское письмо никого не интересовали, а преувеличенное восхищение иероглифическим
письмом не позволяло отнестись к нему как к объекту исследования. Отец Кирхер,
например, так восхвалял древнеегипетские иероглифы (за их возвышенность,
абстрактность, символичность), что это мешало ему реально приняться за
расшифровку. Однако Фрере (применительно к китайскому языку) и Уорбертон
(применительно к древнеегипетскому языку) разорвали порочный круг. Так, Фрере
пришлось открыто заявить, что китайцы никогда не имели того совершенного философского
языка, который хотел бы найти у них Лейбниц. Теоретическое поле мало-помалу
расчищалось, так что Шамполиону было куда прийти со своими реальными
расшифровками.
Но часто теоретические понятия не помогали, а мешали расшифровкам. И
тут возникал порочный круг: чтобы изменить теоретические понятия, нужно было
изменить очевидности, лежащие в их основе. Все платили дань
инструменталистскому предрассудку, согласно которому язык есть орудие мысли, а
письмо — лишь приставка
[39]
к этому орудию. Из него исходили и лингвистика, и
метафизика, и история письма: все они основывались на плохо проработанном
понятии знака, предполагающем оппозиции сознания и бессознательного, абстрактного
и конкретного, души и тела. В результате наука о письме накопила массу
сведений, но их теоретическое осмысление оставалось робким и ненадежным.
Грамматология поставила важнейший для всех
гуманитарных наук вопрос — об имени человека и о статусе человека. Если
понятие человека едино, тогда различия между письменными и бесписьменными
народами должно отойти на задний план. Прото-письмо
есть у всех народов, а про-грамма - и
вообще у всего существующего (от амебы до логоса и далее — до кибернетических
устройств и электронных каталогов). Привычное нам антропологическое равновесие
связано с письмом мануально-виэуальным (рукой для глаза). Однако оно постепенно
разрушается, так что можно представить себе человека будущего, который, лежа на
боку, лишь нажимает на кнопки остатками передних конечностей. Линейное фонетическое
письмо постепенно одержало верх над всеми другими видами письма. Так, оно
вытеснило "мифограмму", в которой все аспекты письма (искусство,
религия, экономика, техника) сливались в единство, оно помогло учету и
накоплению в хозяйствовании, оно стало схемой линейного (по прямой или по
кругу) понимания истории, преобладающего в европейском сознании. Но сейчас
эпоха господства линейного письма и соответствующей ему модели мысли
заканчивается повсюду — в литературе, философии, науке, а это, в свою очередь,
предполагает новую организацию пространства и времени.
А что если назвать нашу дисциплину не
грамматологией, а графологией? Только это не будет архаическое гадание по
почерку, а современное знание, вооруженное психоанализом, социологией,
историей. Тогда индивидуальная графология займется особенностями пишущего, а
культурная — соотношениями между индивидуальной и коллективной манерами или
стилями письма. Вопрос о психологических нагрузках процессов чтения и письма и
о первичном конструировании объектов (по Меляни Кляйн, "хороших" или
"плохих") решает психоанализ, а феноменология в лице Гуссерля
напоминает нам о том, что построение идеальной объективности невозможно без
повторения, закрепления, а значит и письма. Тем самым выявляется важная
особенность процесса означения: психологические нагрузки процесса письма
непрозрачны для сознания, однако именно они обеспечивают энергией само
построение идеальной объективности.
Вопросы истории письма, процесс его постепенной
фонетизации и линеаризации лежат в корнях и основаниях всех наук. Однако стоит
помнить, что чисто фонетическое письмо невозможно в принципе: в раз-
[40]
личных видах письма фонетические или
нефонетические элементы письма смешаны в разных пропорциях. Вопрос об истоках
фонетического письма касается начал и развития всех сфер нашей жизни, и потому,
пытаясь расчленить переплетенные корни различных дисциплин, предметов, видов
деятельности, сплетение их корней, мы вновь приходим к тому, о чем у нас уже
шла речь, т. е. к понятию прото-письма.
Почему эта эпоха для нас пример, образец? Прежде
всего потому, что Руссо занимает в истории логоцентризма важное место между
Платоном и Гегелем. Он по-своему формулирует и опорный для западной метафизики
мотив наличия, и свои сомнения в его надежности. Сначала в истории философской
мысли наличие возникало в форме эйдоса, сущности: затем в форме представления
или субстанции, наделенной самосознанием: от Декарта и до Гегеля можно
говорить о логосе как голосе и самоналичии (субъективность оказывается в
известном смысле синонимом слушания-понимания — s'entendre parler
— собственной речи). Что же касается Руссо, то у него — своя модель наличия:
это самоналичие субъекта в чувстве, чувствующее cogito. Редукция письма происходила все время, но
лишь Руссо сделал ее темой своих размышлений. Этот путь к Руссо намечает для
нас Леви-Стросс, для которого Руссо - подлинный основатель современной
этнологии. А попутно встает и вопрос о структурализме, который господствует
ныне в западной мысли и тоже претендует на преодоление метафизики и
логоцентризма, хотя на самом деле — причем не в мелочах, а в главном — остается
в их власти.
Нам важно понять, в какой мере принадлежность Руссо
да и самого Леви-Стросса к метафизике ограничила их научные результаты. Вот
Леви-Стросс радуется структурной аналогии между фонемой и терминами родства: а
как можно радоваться этой скудной общности структуральных законов? К тому же
Леви-Стросс нечеток в вопросе о природе и культуре. В "Элементарных
структурах родства" он кладет различие между природой и культурой в
основу рассуждения, а в "Первобытном мышлении" говорит о сведении
культуры к природе. Эти колебания в трактовке соотношения природы и культуры
свидетельствуют о том, что Леви-Стросс одновременно и сохраняет привычную
систему понятий, и ведет деконструктивную работу.
Война имен собственных. Урок письма в "Печальных
тропиках" Леви-Стросса - это эпизод этнологической войны, столкновение, с
кото-
[41]
рого начинается общение между народами и
культурами. Речь идет о намбиквара, которых этнографы нередко описывали как
народ отсталый, агрессивный, жестокий. Однако и они - полноправные представители
человеческого рода, так как владеют языком и знают запрещение инцеста.
Леви-Стросс традиционно считает этот народ бесписьменным -намбиквара не умеют
ни писать, ни рисовать, только чертят волнистые узоры на своих погремушках. Но
Деррида с этим заведомо не согласен:
всякое общество, которое умеет "стирать имена
собственные", т. е. вписывать обозначения в разветвленные системы
классификационных различий, уже владеет письмом (как механизмом артикуляции
социальной жизни и собственного сознания). Иначе говоря, само выражение
"бесписьменное общество" для Деррида бессмысленно.
Леви-Стросс рассказывает нам о том, что индейцы
скрывают свои имена, а белые называют их условными кличками. Однажды ему
довелось стать свидетелем игры девочек, которые, поссорившись, из мести выдали
ему имена друг друга. Этнограф воспользовался ссорой детей и выведал у них
имена взрослых, содержавшиеся в секрете. Узнав об этом, взрослые наказывают
детей, источник информации иссякает, а этнолога мучат стыд и угрызения
совести. Все зло идет извне, по-руссоистски восклицает Леви-Стросс: именно
иностранец нарушил естественную атмосферу невинной игры, где, несмотря на ссоры
детей, царило чувство сопричастности целому.
По Деррида, это суждение Леви-Стросса ошибочно:
структура насилия проявляет себя даже в первобытном состоянии, и вовсе не
иностранец вносит ее в изначально благое общество. Даже если оставить в стороне
реальное насилие в жизни намбиквара, насилием можно считать уже вписывание
уникального (имена) в общую систему различий. Однако по сути ничего
уникального, собственного никогда и не существовало, а от века начавшаяся
работа прото-письма всегда и везде делала любое самоналичие лишь мечтой или
фикцией или, иначе, чем-то возможным лишь при условии раздвоения, повторения,
записи. А потому леви-строссовское превознесение добродетелей намбиквара столь
же неуместно, как и прямо противоположная оценка, явно преувеличивающая их
агрессивность, жадность, злобность: это две стороны медали, два варианта единой
морализаторской позиции.
Урок письма — это урок в Двояком смысле: с одной
стороны, научение аборигенов письму, а с другой — урок, извлеченный самим
этнологом из этой процедуры. Леви-Стросс приносит туземцам бумагу и карандаши и
показывает, как ими пользоваться. Большинство присутствующих только чиркают
карандашами по бумаге и вскоре забрасывают непонятное и скучное занятие. Но их
вождь более проницателен, он догадывается о властной роли пись-
[42]
ма: во время процедуры обменов и дарений он
притворяется перед своими соплеменниками, будто что-то записывает, а затем
проверяет по записям правильность совершаемых операций, подтверждая перед своими
соплеменниками свою собственную властную позицию.
Эта история похожа на притчу. Но Деррида не согласен
почти ни с чем из того, что Леви-Стросс говорит о письме: так, утверждая, что
неолит не знал письма, Леви-Стросс понимает письмо слишком узко; подчеркивая
эксплуататорский смысл письма, Леви-Стросс не проводит различий между иерархией
и господством и др. Чрезмерно обобщая эмпирические доводы, этнолог на деле
остается замкнутым в традициях руссоизма и утопического социализма XIX века;
используя какие-то подручные инструменты (марксистские, фрейдистские) и
занимаясь, как и индейцы, "самодельщиной", он думает, что строит
науку.
Порицая письмо, Леви-Стросс неизменно
превозносит живую речь, а вот Руссо наряду с похвалами высказывает и сомнения в
ее достоинствах. И вообще, Руссо возвеличивал не реальную речь, но лишь такую,
каковой она должна была бы быть, но
никогда не была и быть не могла. Именно поэтому и потребовалось письмо: ведь
оно позволяет восполнить, восстановить то, что ускользнуло от речи. Известный
исследователь Руссо Ж. Старобинский считает, что Руссо вынужден писать, чтобы
преодолеть непонимание, раскрыть собственные достоинства, показать себя в
истинном свете. Не доверяя на слово всем этим объяснениям, Деррида хочет
показать нам, что же собственно происходит в процессе письма:
в общем, это работа различАния, т. е. такой
отсрочки и откладывания, без которых невозможно никакое человеческое желание,
обреченное на промедление и неутолимость.
Итак, мы должны одновременно осмыслить жизнь Руссо, его теорию
письма, его письменную практику Для этого среди всех понятий Руссо Деррида
выбирает то, что лучше всего ему подходит, — восполнение (supplement). Так, письмо восполняет нехватки и
ограниченности речи, оказываясь одновременно и помощью (добавка к речи), и
угрозой (насилие над языком). Два главных значения восполнения — добавка и
подмена: они то чередуются, то совмещаются, то допускают вторжение чего-то
чуждого извне, то, напротив, предполагают всегда-уже данность чуждого как
своего собственного. Наличие (природное, материнское) должно было бы быть
самодостаточным;
материнская забота "невосполнима". И все
же последующее воспитание восполняет ограниченности природы, оно организует для
ребенка, у которого не хватает ни умственных, ни физических сил для жизни,
систе-
[43]
му подмен, компенсаций, замен-дополнений. Если
посмотреть шире, эта система компенсаций и восполнении охватывает всю жизнь
общества. Вот человек, увлеченный ботаникой: а все потому, что он не умеет говорить
с людьми. А вот другой — он слеп к природным сокровищам, рассыпанным на
поверхности земли, и лезет в ее недра ради богатства и роскоши, ослепляя себя —
и реально, и символически — долгой подземной работой. Восполнение опасно и
"почти непостижимо" для разума.
Руссо использует слово "восполнение"
("это опасное восполнение", говорит он о мучающей его практике
онанизма), но не вполне владеет его ресурсами. Как читать его текст, какую
истину в нем искать -психоаналитическую, биографическую, метафизическую? И
жизнь, и письмо Руссо принадлежат единой текстовой ткани: можно сказать, что
(опасное) восполнение и находится в природе, и не находится в природе — оно
вклинивается в природу через расщелину между непорочностью (Руссо не непорочен)
и девственностью (Руссо остается девственным). И автоэротическое восполнение,
и письмо равно опасны для жизни: письмо разрушает живую речь, онанизм разрушает
природные силы, и оба блуждают вдали от природных путей.
В более широком смысле слова онанизм как опыт
необходимого восполнения не ограничивается периодом человеческой незрелости, но
становится навязчивым переживанием и скрытой основой всего здания значений.
Восполнение не наличествует и не отсутствует, оно не есть воздержание и не
есть наслаждение: оно всегда лишь строится и никогда не достраивается — это и
есть структура, "почти непостижимая" для разума.